приквел, писано в Вальпургиеву ночь CCXXIX года /публикация 3 мая 2021/
Виржини. Или Бригитта. Не суть важно, как ее тогда называли, важно то, что она сделала. Будучи крещенной, она по-прежнему осталась связана с природой, со всеми ритуалами, обычаями, верованиями, укоренившимися у ее племени.
Итак, она что-то сделала. В тот миг, когда Бийо испустил последний вздох, она зажгла что-то, или растопила смолу, или произнесла какие-то слова, а может, то, и другое, и третье. С дальних улиц доносился сдержанный рокот барабанов.
Череда видений и ощущений – длинная, но спутанная и стремительная. Ощущения были отчетливей, чем видения. Он чувствовал себя бесконечно маленьким и невесомым, как перышко, и одновременно необъятно большим, и наблюдаемые им картины были одновременно вовне его - и словно проходили через него насквозь. Еще было ощущение высоты и ураганного ветра. Было много света, не резкого, хотя яркого, и почти белого. Внизу – хоть и трудно было представить, где верх, где низ, - простиралась белизна. Может быть, это заснеженные горы, потому что иногда, как под микроскопом, он видел более-менее отчетливо фигурки людей, мулов, лошадей, даже слабые сполохи костров. А может, эти картины порождались звуками, которые он слышал сквозь завывания ветра: голоса, топот, грохот водопада, короткие сухие щелчки – выстрелы. А барабаны не умолкали тоже, будто ныряли под волны других звуков и опять выныривали на поверхность. Потом свет стал тускнеть, и картина сменилась, теперь ему чудился морской залив, береговая линия очерчена была редкими, но необыкновенно яркими огнями. Он неплохо читал географические карты и наверняка смог бы отличить Бискайский залив от Мексиканского, но простиравшаяся перед ним водная гладь не была ни тем, ни другим. Стихал и ветер, теперь он пробегал короткими волнами, как всегда бывает на ночном побережье. Неотвязные барабаны совсем было притихли. Или нет, не притихли, но изменился их ритм, и постепенно перешел – даже не так, не «перешел», а «перетёк» - в звук, всем и каждому хорошо знакомый, иногда успокоительный, убаюкивающий, иногда тревожный, назойливый, способный свести с ума, иногда робкий, иногда неумолимый… Стук маятника. Потом и огни, и тени, и звуки будто накрыли толстым ватным одеялом – как если бы он уснул обычным земным сном.
И как если б обычным земным утром растормошила знакомая рука, очнулся. Первое, что он оценил, - к нему вернулось ощущение собственного тела. Не вполне то, земное, но все-таки. Это логично, с точки зрения идеалиста даже: душа душой, сознание сознанием, однако личность все-таки привязана к какой-то физической форме. Окружающая обстановка и предметы также не казались призраками и миражами. Он находился в небольшой комнате, без всяческих излишеств, но чистой. Белье на кровати было свежим. Его одежда, висевшая на ширме, тоже была обычной его одеждой, не новой, но чистой и опрятной. В целом все это походило на лечебницу и келью разом. «Это не тюрьма, надеюсь», - почему-то подумалось ему. И еще подумалось, что, возможно, кто-то за ним наблюдает незримо. Он встал, стараясь не спешить и не обнаруживать свое нетерпение, привел себя в порядок, аккуратно застелил постель, при этом часто бросал взгляды за окно. Окно большое, без решеток и без штор, без жалюзи, но, удивительное дело, рассмотреть что-либо и понять, где находится, ему не удавалось. Наконец, он подошел прямо к окну, и был разочарован. Напротив возвышалось здание из белого песчаника, с такими же высокими, как в его комнате, окнами. За этим зданием помещалось второе, и третье, и еще одно, и еще. Мостовые внизу были чистые, ровные, светло-серые. И – никого, ни прохожих, ни экипажей. И, в общем, здания за окном походили скорее на… на макеты. Он отошел от окна и подошел к двери, единственной в комнате, повернул дверную ручку и… вернул ее в исходное положение. Подошел к столу – большому письменному столу, возле которого стояло и кресло с высокой спинкой. На столе он обнаружил стопку чистой бумаги, очень странное перо (но каким-то образом сразу догадался, что это за предмет) и книги. Взял в руки самую толстую. Обложкой служила не кожа и не бумага, какой-то неизвестный материал, приятно холодящий пальцы, плотный и гладкий. Крупными буквами с позолотой было вытеснено название: «энциклопедия». Несмотря на все свое самообладание, он вдруг оперся рукой на стол и вынужден был сесть в кресло. Буквы. Буквы не были латиницей. Совершенно чужой алфавит, никогда в жизни им не виданный. И тем не менее, он мог читать слова и понимал их смысл. Он удостоверился в этом, раскрыв книгу наугад. Принцип энциклопедии был выдержан, статьи располагались в ней в алфавитном порядке (согласно этому алфавиту), содержали ссылки на другие статьи; особенно пространные статьи делились на подглавки. К многозначным терминам давались несколько пояснений. Листая страницу за страницей, он остановился, прочитав заголовок «Великая Французская революция». Статья была не слишком длинная, но перечитывал он ее несколько раз. Завершалась она пометкой «Лит.» - очевидно, это означает «литература». Некоторые издания, как он понял, датированы 1960 и более поздними годами. В самом конце стояло «А.З.Манфред» - наверное, подпись автора статьи. Бийо–Варенн отложил том энциклопедии, откинулся в кресле. Потом поднялся и стал ходить по комнате, заложив руки за спину. Мысли его тогда были сравнимы с пузырьками воздуха в только что открытом газированном напитке: их было много, самого разного калибра, и все, пытаясь друг друга опередить, стремились вверх. Вот одна пробилась над остальными: «Нет, Фуше, нет Шометт, смерть – не вечный сон». И следом другая: «Я должен все это изучить».
Он читал, составив для себя план и придерживаясь его, ставил закладки и делал выписки, впрочем, больше он записывал свои собственные вопросы, порой его «конспектирование» состояло из пары слов и множества вопросительных или восклицательных знаков. Утомившись, он ходил по комнате или ложился на кровать, закинув руки под голову, прикрыв глаза, а мысль работала, работала без отдыха. Один раз его заставил вздрогнуть внезапно оживший ящик, стоявший напротив стола. Безжизненное дотоле стекло озарилось серо-голубоватым светом и возникла движущаяся картинка – танцовщица в белой балетной пачке, с белым веночком искусственных цветов на голове. Двигалась она так плавно, грациозно, как лебедь, и ее танец, исполненный нежности и чистоты, вызывал грустное умиление. Потом были люди в диковинной одежде, о чем-то говорившие. Показывали какие-то механизмы, поля, деревни, города, залы с большим скоплением народа. Их сменяли спектакли – что это не повседневная жизнь, можно было понять по жестам и поведению людей. Потом выступали певцы, а после них вновь о чем-то рассказывали. Бийо пришло на память, что у кордельеров Робер говорил о машине будущего, способной передавать изображение и звук на расстоянии. Мечта ли, или шутка, но он видит перед собой именно такое устройство. Осторожно поворачивая одну за другой ручки на внешней панели ящика, он услышал и звук. Речь, как и алфавит, была ему незнакомой – и, тем не менее, понятной. Выхватывал одно, несколько новых, чужих слов, и открывал нужную страницу.
Помимо энциклопедии (Большой советской), в его распоряжении был «Театр Революции» некоего Ромена Роллана, на родном его языке, еще книги по истории, сочинения Джека Лондона по-английски…
Условный день чередовался с условной ночью, фрагменты новых знаний и догадок складывались в общую цепь событий, причин и следствий. На одни вопросы он находил для себя ответ, но появлялись другие. И его начинало что-то томить. Во-первых, отсутствие собеседника. А во-вторых, отсутствие живых существ вокруг. Ни одной птицы за окном, ни единого деревца между белыми, словно игрушечными, домами. Он не сетовал – и к кому бы он обратился, к каким верховным существам или безликой вечности? – но однажды написал на листе бумаги: «Если это можно, передайте мне какое-нибудь растение» и просунул лист под дверь. Вы спросите, почему он не пытался выйти или хотя бы выглянуть? Понятия не имею, почему. Так или иначе, он даже не проверял, заперта дверь или нет. Поутру первое, что он увидел, - довольно большую стеклянную чашу с водой, в ней растение, похожее на водяную лилию, а по стенке чаши прогуливалась маленькая улитка. Теперь, чтобы обдумать прочитанное, увиденное или услышанное, он сосредоточенно наблюдал за своим аквариумом. Вода, лотос и улитка были премилые, однако разумного существа не заменяли. И Бийо очень взволновало письмо, полученное вместе с ежеутренней порцией кофе. Не письмо даже, короткая записка почерком Барера. В ней содержалась просьба прочитать приложенную рукопись, и принять участие в… суде. Рукопись, действительно, прилагалась, не рукопись в точном смысле, текст напечатанный, но странным каким-то способом. Язык был немецкий, и для Бийо не составило труда его понять, но вот смысл! Написанные Ролланом пьесы казались хоть сколько-то подобны настоящим событиям, а эта женщина выдумала все от первого до последнего слова. Нужно ли судить ее за это? Если она вменяема, значит, просто ничего не знает, и ей следует изучать их историю, так, как он сейчас изучает историю ее века. О чем он и сообщил Бареру. Ответ его озадачил: «Она совершенно вменяема и она очень много знает о нас… слишком много». Бийо не сказал ни да, ни нет, перечитывал рукопись, размышлял. Он стал хуже спать, и виной тому, как он быстро понял, был стук маятника. В комнате часов не было, как и зеркала. Какая в них нужда? Но маятник продолжал стучать. Не ад, допустим, но уже чистилище. И Бийо, поднявшись посреди ночи, отворил дверь – поддалась она легко первому же усилию – и крикнул в темноту: «Я приду!» Невидимый маятник не умолк, но стук его сделался мягче, умиротворенней. Или сам Бийо, приняв решение, стал спокойнее. Последовавший за тем условный день клонился к столь же условному вечеру, когда Бийо заметил на краю стола луч. Солнечный луч. Луч заходящего солнца. Что тут такого. Ничего, просто он лишь сей-час осознал, что ни разу еще не видел ни солнца, ни луны, ни облаков и туч в этом месте. Он встал. Хотел взять с собой рукопись – и оставил на столе. Отворил дверь. Ровным счетом ничего сверхъестественного и необычного за ней не оказалось. Длинный коридор, освещенный фонарями, как будто газовыми (БСЭ нам в помощь). На миг он себя почувствовал в коллеже Жюийе… Или в коллеже д'Аркур? Учителем – или учеником?
Коридор оканчивался высокой белой дверью, такой же, как в его комнате. Он толкнул дверь…
Зал рассчитан не больше чем на полсотни человек, но кажется просторней, оттого что пуст. Окна большие, наполовину закрыты тяжелыми шторами, между которыми пробивается послеполуденное августовское солнце. Над головой Председателя суда – массивные часы в стиле «модерн». Маятник неподвижен, стрелки показывают половину четвертого.
БИЙО-ВАРЕНН входит одним из первых. Садится на скамью в первом ряду. Он всегда выглядел старше своего возраста, но сейчас впечатление такое, будто время утратило уже власть над человеком, которого больше не может состарить. Разве что прибавилось седины в волосах. Лицо желтоватого оттенка, тени вокруг глаз, печать хронической усталости. На нем костюм того же фасона, что носили в 1794-95, кюлоты, чулки, туфли. Темно-синий доверху застегнутый фрак, новый, но плохо пригнанный, отчего шея кажется совсем короткой, а руки непропорционально длинными. В руках нет ни портфеля, ни папки. Он задерживает взгляд на каждом из присутствующих, чуть дольше – на Колло и Робеспьере. Когда появляются председатель и обвиняемая, первым встает. Затем садится. В этот момент он вдруг замечает часы над возвышением для судей. Взгляд его становится еще более напряженным, словно недоумевающим, и он некоторое время не может отвести глаз.
сиквел, писано в пасхальную ночь CCXXIX года /публикация 6 мая 2021/
БИЙО, кажется, готов окликнуть уходящего. Или ждет, что это сделает хоть кто-нибудь – председатель, или порывистый Колло, или о чем-то напряженно задумавшийся Робеспьер… Нет. Никто… Уже не спрашивая дозволения председателя, Бийо встает и подходит к возвышению для обвиняемых. С минуту ищет нужные слова… - Я понимаю, что я для Вас враг и останусь им. Это мысль тяжелая. Тяжелей этого только - понимать, что выбор делается однажды. Но… Если бы наше время было и Вашим, может быть, что-то происходило бы иначе… (Делает уже шаг к выходу, но возвращается. Сдержанно, очень просто, но без явного впечатления растроганности.) Все-таки совсем напрасной наша Революция не была – потому что есть ее наследники.
За этот невероятно долгий день было сказано многое – но кажется, не высказано самое главное, – главное – и неизменно ускользающее... Вот сейчас погаснет и эта свеча, и никто уже не узнает, было все это на самом деле – или привиделось кому-то в причудливом и странном сновидении, оставив привкус горечи и неразрешимые вопросы... Почти одновременно они встают, и делают шаг навстречу друг другу, – и в этот момент прогоревший фитиль с шипением и треском падает в оставшуюся крохотную лужицу воска – и только маятник продолжает мерно стучать в наступившей темноте...
Бийо не загадывал, что его ждет по выходе из зала, возвратится ли он «к себе», исчезнет ли вовсе, он просто испытывал почти физическую боль, почти как в жизни. Перед ним простирался тот же длинный коридор, напоминающий коллеж Жюийе или коллеж д'Аркур… Тот же? В коридоре не было окон, он шел при свете фонарей, хотя еще светило солнце, а здесь было темно, дорогу освещала лишь луна, заглядывая в окна по левую сторону. Никого не было, кроме него, ни впереди, ни позади. Стояла тишина. Медленно он дошел до двери в конце коридора … Все как будто так же. Нет, что-то изменилось. Тихий, как вздох, шелест. Ветер? В этой комнате, с игрушечным городом за окном? В лунном свете он разглядел характерный силуэт довольно рослой пальмы. Attalea princeps. Она стояла перед окном, в круглой кадке. И немолодой, умудренный годами человек протянул руки, обхватил дерево и прижался лбом к стволу.
На рассвете, и рассвет этот был настоящим, то есть обыкновенным рассветом, он услышал птиц. Обыкновенных, то есть настоящих воробьев, которые находят себе пристанище и пропитание везде, не смущаясь ни эпохами, ни государственными границами. За окном, так ему показалось, тоже что-то изменилось – на дальнем плане смутно обозначилось не то озеро, не то большая площадь.
Что его огорчило, так это исчезновение телевизора. Ему не хватало белых балерин, умеренно-задорных певцов и длинных новостей, от сельского хозяйства до международной политики.
Потом пошел снег. Настоящий обыкновенный снег. Он был таким белым, что игрушечные белые здания теряли свою белизну. Они казались теперь цветными – серыми, фисташковыми, кремовыми, светло-желтыми, а некоторые и красными. В отдалении в окнах вспыхивал свет. Приятно-меланхолический свет домашних окон в зимних сумерках.
Потом появилась в комнате новая машина. Она напоминала телевизор, только возле экрана стоял еще железный ящик с большой круглой кнопкой и двумя маленькими. Перед экраном лежала белая доска с клавишами. На каждой нестираемой краской были нанесены символы, буквы и цифры. Два алфавита, латиница и кириллица. Еще был предмет, аналога которому Бийо не нашел в своих знаниях о будущем. Предмет формой походил на черепашку, размером был как раз по ладони взрослого человека, и на нем были кнопки. Он осторожно коснулся одного предмета, другого, нажал круглую большую кнопку, и машина пришла в движение: внутри ящика что-то зашумело, экран засветился, быстро сменились несколько изображений, затем на ровном голубом фоне появились маленькие картинки. Методом проб и ошибок, он понял связь между движениями «черепашки» и стрелки на экране, открыл, что за одной из картинок разворачивается как будто бы чистый лист, и с помощью доски с клавишами можно на этом листе писать.
Он припомнил, что заявление Станиславы Пшибышевской, зачитанное Барером, она датировала 213-м годом. В то же время из книг и новостей он знал, что в мире по-прежнему пользуются реформированным григорианским календарем. Бийо принялся считать, и у него получилось, что 213-й соответствует 2004-му. Это уже 21-й век. Физически, так сказать, Пшибышевской там нет и быть не может, тем более он запомнил дату ее ухода – 1935 год, за 4 года до начала Второй мировой войны. Нет там и быть не может и Вилата, и Колло, и Фуше, и Робеспьера. Однако какая-то важная роль принадлежит именно этому времени. Как передавались записки Барера и его собственные, и рукопись, и книги? Очевидно, где-то в 21-м веке – центр, к которому сходятся все нити.
Бийо задумался и машинально ткнул «черепашкой» в схематично нарисованный цветок в нижнем правом углу экрана.
На экране тотчас развернулась картинка. Не репродукция или фотография, как в книге, а живая, как по телевизору. Человек. Женщина. Приятная довольно, но в сравнении с дикторами, журналистами, ведущими передач, каких он раньше видел, аскетичная. И одета она была очень строго, в белое. Голову покрывал странный убор. Чем-то напомнила она «серых сестер» в миссии Синнамари. Относительно ее возраста Бийо колебался. Серьезность и какая-то затаенная горечь противоречили ее моложавости, делали старше. Она внимательно, очень внимательно смотрела перед собой, чуть сдвинув брови. Прошло несколько минут. Именно, минут, это он почувствовал. Бийо нерешительно поднял правую руку в знак приветствия – жест, в общем-то понятный в любое время, по крайней мере в Европе. Женщина сделала то же самое. Под картинкой появился маленький чистый лист, как раз чтобы написать записку. И он спросил: «Вы тоже меня видите?» - на родном своем языке. Женщина кивнула. «И можно разговаривать? Но я вас не слышу.» Женщина качнула головой, пальцы ее быстро пробежали по доске с клавишами, почти такой же, как у Бийо, и в окошке под картинкой появилось слово: «Пишите» - на русском.
«Кто вы? Я – Бийо-Варенн, депутат Национального конвента во Франции в Первой республике».
«Анна Алексеева, просто гражданка своего государства».
«Вы в 213-м году?»
«В 215-м».
«В Советском Союзе?»
«Советского Союза больше нет».
«Почему?»
Ответ был короток:
«Термидор».
И Бийо показалось, лицо ее при этом стало почти по-мужски суровым.
Анна опустила глаза, пальцы снова пробежали по клавишам.
«Сейчас я должна работать, извините. Я синхронизировала компьютеры, ваш и мой, и вечером выйду на связь, когда буду дома».
«Конечно», - отозвался Бийо, но не удержался, чтоб не задать еще вопрос: «Вы – сестра милосердия?»
«Я врач и естествоиспытатель», - пришел ответ. Она отступила в сторону, Бийо увидел просторное помещение, с белыми блестящими стенами, наполненное машинами, приборами, склянками, похожими на аптечные. «Составляю и испытываю лекарства. До свидания.»
«До свидания», - успел написать Бийо. Картинка погасла.
Он познакомился и с семьей Анны. Муж Анны оказался коллегой Бийо, юристом. Belle-papa – ученый-физик, его младшая дочь, сестра Игоря, - математик. Дети учились в школе. Евгений собирался стать врачом, Мария – пойти по стопам матери. Все они были немногословны, но точны, тактичны и серьезны, даже дети, и умели объяснять просто, но не упрощенно. Мария научила его пользоваться интернетом. Больше других он разговаривал все же с Анной, и о времени, и об истории, и о Термидоре тоже. Иногда это выливалось в спор, но спор товарищеский.
Он читал новые дискуссии на сайте Vive Liberta, когда цветок в углу экрана распустился и перед ним возник незнакомый персонаж. Мужчина его же примерно возраста, по виду – из 215-го года, но что-то узнаваемое в нем было. В замешательстве глядели они друг на друга.
- Бийо? Бийо-Варенн? – услышал он в наушниках.
- Да… Кто… - не успел собеседник ответить, его осенило: - Жак Ру?
Не сказать, что встреча обоих безумно обрадовала. Но открывала для Бийо какую-то новую возможность.
- Где вы?
- В коммуне.
- В Парижской коммуне 1871 года?
- В виртуальной парижской коммуне 215-го.
- Там есть еще наши?
- Да.
- И я могу… присоединиться к вам?
- Если хотите.
- Каким образом? Что я должен сделать?
- Точно не знаю, Наверное, теперь уже просто придти.
Бийо почти не раздумывал. Он оглянулся.
- Я могу взять с собой дерево?
Вопрос несколько озадачил Ру. К нему подошел молодой человек.
- Тео, - Ру кивнул на экран, - Бийо-Варенн спрашивает, можно ли сюда взять дерево.
- Большое?
Бийо кивнул. Тео Леклерк с минуту поразмыслил, потом наклонился к микрофону:
- Вы сможете управиться с ослом?
- С каким ослом?
- Обыкновенным. Серым. Мы отправим к вам осла с тележкой, вам надо только донести до тележки ваше дерево.
- Но за окном снег. Зима. Это тропическое дерево.
- Ничего. Пальмы – они выносливые, - уверенно сказал Тео. – Идти совсем недалеко.
Бийо хватило времени, чтобы сложить в чемоданчик свои заметки, рукопись «Термидора» и написать короткий мессаж Анне, как раздался стук в дверь.
Это и правда был серый мохнатый ослик в красной попоне, запряженный в тележку, на которой как раз могла поместиться кадка. Бийо погрузил в тележку Attalea princeps, ослик без понуканий пошел вперед. Они миновали довольно длинную оранжерею, вышли на улицу. Леклерк поджидал их, стоя под снегом в наброшенном на плечи пальто.
- Можете расположиться вон там, - он указал на двухэтажный домик метрах в сорока. – В одной квартире Барер, ну, и у вас своя.
Ослик уверенно зашагал в нужном направлении. Тут Бийо пришла мысль оглянуться. Он видел огромную оранжерею, широкие улицы, много газонов, запорошенных снегом, и живописные дома, кремовые, фисташковые, голубые, светло-желтые, серые и даже красные, все они отличались один от другого. Ослик остановился у крыльца. Бийо потрепал его по короткой гриве, дернул колокольчик у двери. Ответа не было, поэтому он толкнул незапертую дверь и поскорее внес в тепло пальму.
J.V. (забравшись в уголок дивана, рассеянно листает книгу, пытается читать. Все время прислушивается к происходящему за окном. С тревогой ловит чужие шаги на лестнице. Вскакивает. Шаги остановились у двери. Стук). Войдите!
В дверях – знакомая фигура, но Вилат настолько поглощен своими мыслями, что в первые секунды чувствует только разочарование и новый приступ беспокойства. Осознает, наконец, кто перед ним, смотрит с выражением не слишком приятного удивления.
БИЙО ( Неловко). Мне сказали, здесь Барер живет.
J.V. (с вызовом). А больше ничего вам не сказали?.. (Одернув себя, сухо.) Да, здесь. Его нет дома.
БИЙО. Комнаты рядом пустые?
J.V. (только сейчас замечает чемодан). Пустые.
БИЙО. А ключ?
J.V. (сначала качает головой). Ключей нет… вообще.
БИЙО поворачивается и идет к двери напротив. Вилат неуверенно – за ним. Бийо тянет за ручку дверь, которая легко поддается. Вилат зажигает яркий свет на площадке. За маленькой прихожей, где основное место занимает печка с изразцами, открывается комната с пустыми чистенькими стенами, надраенным до блеска полом; единственный предмет обстановки – черный диван 1880-х годов. Через большое окно (без гардин и занавесок) беспрепятственно проникает свет уличных фонарей. Бийо нашарил выключатель, и комнату заливает резковатый электрический свет лампы, свисающей с потолка на длинном шнуре. Осмотр, видимо, его удовлетворяет, он ставит к стене чемодан и выходит на площадку, не закрывая дверь.
J.V. (нерешительно). Помочь вам?
БИЙО. У меня нет вещей. (Спускается по лестнице. Вилат, перегнувшись через перила, видит, что внизу стоит пальма в кадке. Сбегает по ступенькам и берет кадку с другой стороны. Бийо не возражает. Ставят пальму наискось от окна.)
J.V. Если… Чайник, если нужен… Или что-нибудь еще. (Бийо кивает, очевидно намеренный заняться обустройством. Вилат выходит.)
Виржини-Бригитта ни о чем об этом не знала, конечно. Она просто что-то сделала.
Виржини. Или Бригитта. Не суть важно, как ее тогда называли, важно то, что она сделала. Будучи крещенной, она по-прежнему осталась связана с природой, со всеми ритуалами, обычаями, верованиями, укоренившимися у ее племени.
Итак, она что-то сделала. В тот миг, когда Бийо испустил последний вздох, она зажгла что-то, или растопила смолу, или произнесла какие-то слова, а может, то, и другое, и третье. С дальних улиц доносился сдержанный рокот барабанов.
Череда видений и ощущений – длинная, но спутанная и стремительная. Ощущения были отчетливей, чем видения. Он чувствовал себя бесконечно маленьким и невесомым, как перышко, и одновременно необъятно большим, и наблюдаемые им картины были одновременно вовне его - и словно проходили через него насквозь. Еще было ощущение высоты и ураганного ветра. Было много света, не резкого, хотя яркого, и почти белого. Внизу – хоть и трудно было представить, где верх, где низ, - простиралась белизна. Может быть, это заснеженные горы, потому что иногда, как под микроскопом, он видел более-менее отчетливо фигурки людей, мулов, лошадей, даже слабые сполохи костров. А может, эти картины порождались звуками, которые он слышал сквозь завывания ветра: голоса, топот, грохот водопада, короткие сухие щелчки – выстрелы. А барабаны не умолкали тоже, будто ныряли под волны других звуков и опять выныривали на поверхность. Потом свет стал тускнеть, и картина сменилась, теперь ему чудился морской залив, береговая линия очерчена была редкими, но необыкновенно яркими огнями. Он неплохо читал географические карты и наверняка смог бы отличить Бискайский залив от Мексиканского, но простиравшаяся перед ним водная гладь не была ни тем, ни другим. Стихал и ветер, теперь он пробегал короткими волнами, как всегда бывает на ночном побережье. Неотвязные барабаны совсем было притихли. Или нет, не притихли, но изменился их ритм, и постепенно перешел – даже не так, не «перешел», а «перетёк» - в звук, всем и каждому хорошо знакомый, иногда успокоительный, убаюкивающий, иногда тревожный, назойливый, способный свести с ума, иногда робкий, иногда неумолимый… Стук маятника. Потом и огни, и тени, и звуки будто накрыли толстым ватным одеялом – как если бы он уснул обычным земным сном.
И как если б обычным земным утром растормошила знакомая рука, очнулся. Первое, что он оценил, - к нему вернулось ощущение собственного тела. Не вполне то, земное, но все-таки. Это логично, с точки зрения идеалиста даже: душа душой, сознание сознанием, однако личность все-таки привязана к какой-то физической форме. Окружающая обстановка и предметы также не казались призраками и миражами. Он находился в небольшой комнате, без всяческих излишеств, но чистой. Белье на кровати было свежим. Его одежда, висевшая на ширме, тоже была обычной его одеждой, не новой, но чистой и опрятной. В целом все это походило на лечебницу и келью разом. «Это не тюрьма, надеюсь», - почему-то подумалось ему. И еще подумалось, что, возможно, кто-то за ним наблюдает незримо. Он встал, стараясь не спешить и не обнаруживать свое нетерпение, привел себя в порядок, аккуратно застелил постель, при этом часто бросал взгляды за окно. Окно большое, без решеток и без штор, без жалюзи, но, удивительное дело, рассмотреть что-либо и понять, где находится, ему не удавалось. Наконец, он подошел прямо к окну, и был разочарован. Напротив возвышалось здание из белого песчаника, с такими же высокими, как в его комнате, окнами. За этим зданием помещалось второе, и третье, и еще одно, и еще. Мостовые внизу были чистые, ровные, светло-серые. И – никого, ни прохожих, ни экипажей. И, в общем, здания за окном походили скорее на… на макеты. Он отошел от окна и подошел к двери, единственной в комнате, повернул дверную ручку и… вернул ее в исходное положение. Подошел к столу – большому письменному столу, возле которого стояло и кресло с высокой спинкой. На столе он обнаружил стопку чистой бумаги, очень странное перо (но каким-то образом сразу догадался, что это за предмет) и книги. Взял в руки самую толстую. Обложкой служила не кожа и не бумага, какой-то неизвестный материал, приятно холодящий пальцы, плотный и гладкий. Крупными буквами с позолотой было вытеснено название: «энциклопедия». Несмотря на все свое самообладание, он вдруг оперся рукой на стол и вынужден был сесть в кресло. Буквы. Буквы не были латиницей. Совершенно чужой алфавит, никогда в жизни им не виданный. И тем не менее, он мог читать слова и понимал их смысл. Он удостоверился в этом, раскрыв книгу наугад. Принцип энциклопедии был выдержан, статьи располагались в ней в алфавитном порядке (согласно этому алфавиту), содержали ссылки на другие статьи; особенно пространные статьи делились на подглавки. К многозначным терминам давались несколько пояснений. Листая страницу за страницей, он остановился, прочитав заголовок «Великая Французская революция». Статья была не слишком длинная, но перечитывал он ее несколько раз. Завершалась она пометкой «Лит.» - очевидно, это означает «литература». Некоторые издания, как он понял, датированы 1960 и более поздними годами. В самом конце стояло «А.З.Манфред» - наверное, подпись автора статьи. Бийо–Варенн отложил том энциклопедии, откинулся в кресле. Потом поднялся и стал ходить по комнате, заложив руки за спину. Мысли его тогда были сравнимы с пузырьками воздуха в только что открытом газированном напитке: их было много, самого разного калибра, и все, пытаясь друг друга опередить, стремились вверх. Вот одна пробилась над остальными: «Нет, Фуше, нет Шометт, смерть – не вечный сон». И следом другая: «Я должен все это изучить».
Он читал, составив для себя план и придерживаясь его, ставил закладки и делал выписки, впрочем, больше он записывал свои собственные вопросы, порой его «конспектирование» состояло из пары слов и множества вопросительных или восклицательных знаков. Утомившись, он ходил по комнате или ложился на кровать, закинув руки под голову, прикрыв глаза, а мысль работала, работала без отдыха. Один раз его заставил вздрогнуть внезапно оживший ящик, стоявший напротив стола. Безжизненное дотоле стекло озарилось серо-голубоватым светом и возникла движущаяся картинка – танцовщица в белой балетной пачке, с белым веночком искусственных цветов на голове. Двигалась она так плавно, грациозно, как лебедь, и ее танец, исполненный нежности и чистоты, вызывал грустное умиление. Потом были люди в диковинной одежде, о чем-то говорившие. Показывали какие-то механизмы, поля, деревни, города, залы с большим скоплением народа. Их сменяли спектакли – что это не повседневная жизнь, можно было понять по жестам и поведению людей. Потом выступали певцы, а после них вновь о чем-то рассказывали. Бийо пришло на память, что у кордельеров Робер говорил о машине будущего, способной передавать изображение и звук на расстоянии. Мечта ли, или шутка, но он видит перед собой именно такое устройство. Осторожно поворачивая одну за другой ручки на внешней панели ящика, он услышал и звук. Речь, как и алфавит, была ему незнакомой – и, тем не менее, понятной. Выхватывал одно, несколько новых, чужих слов, и открывал нужную страницу.
Помимо энциклопедии (Большой советской), в его распоряжении был «Театр Революции» некоего Ромена Роллана, на родном его языке, еще книги по истории, сочинения Джека Лондона по-английски…
Условный день чередовался с условной ночью, фрагменты новых знаний и догадок складывались в общую цепь событий, причин и следствий. На одни вопросы он находил для себя ответ, но появлялись другие. И его начинало что-то томить. Во-первых, отсутствие собеседника. А во-вторых, отсутствие живых существ вокруг. Ни одной птицы за окном, ни единого деревца между белыми, словно игрушечными, домами. Он не сетовал – и к кому бы он обратился, к каким верховным существам или безликой вечности? – но однажды написал на листе бумаги: «Если это можно, передайте мне какое-нибудь растение» и просунул лист под дверь. Вы спросите, почему он не пытался выйти или хотя бы выглянуть? Понятия не имею, почему. Так или иначе, он даже не проверял, заперта дверь или нет. Поутру первое, что он увидел, - довольно большую стеклянную чашу с водой, в ней растение, похожее на водяную лилию, а по стенке чаши прогуливалась маленькая улитка. Теперь, чтобы обдумать прочитанное, увиденное или услышанное, он сосредоточенно наблюдал за своим аквариумом. Вода, лотос и улитка были премилые, однако разумного существа не заменяли. И Бийо очень взволновало письмо, полученное вместе с ежеутренней порцией кофе. Не письмо даже, короткая записка почерком Барера. В ней содержалась просьба прочитать приложенную рукопись, и принять участие в… суде. Рукопись, действительно, прилагалась, не рукопись в точном смысле, текст напечатанный, но странным каким-то способом. Язык был немецкий, и для Бийо не составило труда его понять, но вот смысл! Написанные Ролланом пьесы казались хоть сколько-то подобны настоящим событиям, а эта женщина выдумала все от первого до последнего слова. Нужно ли судить ее за это? Если она вменяема, значит, просто ничего не знает, и ей следует изучать их историю, так, как он сейчас изучает историю ее века. О чем он и сообщил Бареру. Ответ его озадачил: «Она совершенно вменяема и она очень много знает о нас… слишком много». Бийо не сказал ни да, ни нет, перечитывал рукопись, размышлял. Он стал хуже спать, и виной тому, как он быстро понял, был стук маятника. В комнате часов не было, как и зеркала. Какая в них нужда? Но маятник продолжал стучать. Не ад, допустим, но уже чистилище. И Бийо, поднявшись посреди ночи, отворил дверь – поддалась она легко первому же усилию – и крикнул в темноту: «Я приду!» Невидимый маятник не умолк, но стук его сделался мягче, умиротворенней. Или сам Бийо, приняв решение, стал спокойнее. Последовавший за тем условный день клонился к столь же условному вечеру, когда Бийо заметил на краю стола луч. Солнечный луч. Луч заходящего солнца. Что тут такого. Ничего, просто он лишь сей-час осознал, что ни разу еще не видел ни солнца, ни луны, ни облаков и туч в этом месте. Он встал. Хотел взять с собой рукопись – и оставил на столе. Отворил дверь. Ровным счетом ничего сверхъестественного и необычного за ней не оказалось. Длинный коридор, освещенный фонарями, как будто газовыми (БСЭ нам в помощь). На миг он себя почувствовал в коллеже Жюийе… Или в коллеже д'Аркур? Учителем – или учеником?
Коридор оканчивался высокой белой дверью, такой же, как в его комнате. Он толкнул дверь…
Зал рассчитан не больше чем на полсотни человек, но кажется просторней, оттого что пуст. Окна большие, наполовину закрыты тяжелыми шторами, между которыми пробивается послеполуденное августовское солнце. Над головой Председателя суда – массивные часы в стиле «модерн». Маятник неподвижен, стрелки показывают половину четвертого.
БИЙО-ВАРЕНН входит одним из первых. Садится на скамью в первом ряду. Он всегда выглядел старше своего возраста, но сейчас впечатление такое, будто время утратило уже власть над человеком, которого больше не может состарить. Разве что прибавилось седины в волосах. Лицо желтоватого оттенка, тени вокруг глаз, печать хронической усталости. На нем костюм того же фасона, что носили в 1794-95, кюлоты, чулки, туфли. Темно-синий доверху застегнутый фрак, новый, но плохо пригнанный, отчего шея кажется совсем короткой, а руки непропорционально длинными. В руках нет ни портфеля, ни папки. Он задерживает взгляд на каждом из присутствующих, чуть дольше – на Колло и Робеспьере. Когда появляются председатель и обвиняемая, первым встает. Затем садится. В этот момент он вдруг замечает часы над возвышением для судей. Взгляд его становится еще более напряженным, словно недоумевающим, и он некоторое время не может отвести глаз.
сиквел, писано в пасхальную ночь CCXXIX года /публикация 6 мая 2021/
БИЙО, кажется, готов окликнуть уходящего. Или ждет, что это сделает хоть кто-нибудь – председатель, или порывистый Колло, или о чем-то напряженно задумавшийся Робеспьер… Нет. Никто… Уже не спрашивая дозволения председателя, Бийо встает и подходит к возвышению для обвиняемых. С минуту ищет нужные слова… - Я понимаю, что я для Вас враг и останусь им. Это мысль тяжелая. Тяжелей этого только - понимать, что выбор делается однажды. Но… Если бы наше время было и Вашим, может быть, что-то происходило бы иначе… (Делает уже шаг к выходу, но возвращается. Сдержанно, очень просто, но без явного впечатления растроганности.) Все-таки совсем напрасной наша Революция не была – потому что есть ее наследники.
За этот невероятно долгий день было сказано многое – но кажется, не высказано самое главное, – главное – и неизменно ускользающее... Вот сейчас погаснет и эта свеча, и никто уже не узнает, было все это на самом деле – или привиделось кому-то в причудливом и странном сновидении, оставив привкус горечи и неразрешимые вопросы... Почти одновременно они встают, и делают шаг навстречу друг другу, – и в этот момент прогоревший фитиль с шипением и треском падает в оставшуюся крохотную лужицу воска – и только маятник продолжает мерно стучать в наступившей темноте...
Бийо не загадывал, что его ждет по выходе из зала, возвратится ли он «к себе», исчезнет ли вовсе, он просто испытывал почти физическую боль, почти как в жизни. Перед ним простирался тот же длинный коридор, напоминающий коллеж Жюийе или коллеж д'Аркур… Тот же? В коридоре не было окон, он шел при свете фонарей, хотя еще светило солнце, а здесь было темно, дорогу освещала лишь луна, заглядывая в окна по левую сторону. Никого не было, кроме него, ни впереди, ни позади. Стояла тишина. Медленно он дошел до двери в конце коридора … Все как будто так же. Нет, что-то изменилось. Тихий, как вздох, шелест. Ветер? В этой комнате, с игрушечным городом за окном? В лунном свете он разглядел характерный силуэт довольно рослой пальмы. Attalea princeps. Она стояла перед окном, в круглой кадке. И немолодой, умудренный годами человек протянул руки, обхватил дерево и прижался лбом к стволу.
На рассвете, и рассвет этот был настоящим, то есть обыкновенным рассветом, он услышал птиц. Обыкновенных, то есть настоящих воробьев, которые находят себе пристанище и пропитание везде, не смущаясь ни эпохами, ни государственными границами. За окном, так ему показалось, тоже что-то изменилось – на дальнем плане смутно обозначилось не то озеро, не то большая площадь.
Что его огорчило, так это исчезновение телевизора. Ему не хватало белых балерин, умеренно-задорных певцов и длинных новостей, от сельского хозяйства до международной политики.
Потом пошел снег. Настоящий обыкновенный снег. Он был таким белым, что игрушечные белые здания теряли свою белизну. Они казались теперь цветными – серыми, фисташковыми, кремовыми, светло-желтыми, а некоторые и красными. В отдалении в окнах вспыхивал свет. Приятно-меланхолический свет домашних окон в зимних сумерках.
Потом появилась в комнате новая машина. Она напоминала телевизор, только возле экрана стоял еще железный ящик с большой круглой кнопкой и двумя маленькими. Перед экраном лежала белая доска с клавишами. На каждой нестираемой краской были нанесены символы, буквы и цифры. Два алфавита, латиница и кириллица. Еще был предмет, аналога которому Бийо не нашел в своих знаниях о будущем. Предмет формой походил на черепашку, размером был как раз по ладони взрослого человека, и на нем были кнопки. Он осторожно коснулся одного предмета, другого, нажал круглую большую кнопку, и машина пришла в движение: внутри ящика что-то зашумело, экран засветился, быстро сменились несколько изображений, затем на ровном голубом фоне появились маленькие картинки. Методом проб и ошибок, он понял связь между движениями «черепашки» и стрелки на экране, открыл, что за одной из картинок разворачивается как будто бы чистый лист, и с помощью доски с клавишами можно на этом листе писать.
Он припомнил, что заявление Станиславы Пшибышевской, зачитанное Барером, она датировала 213-м годом. В то же время из книг и новостей он знал, что в мире по-прежнему пользуются реформированным григорианским календарем. Бийо принялся считать, и у него получилось, что 213-й соответствует 2004-му. Это уже 21-й век. Физически, так сказать, Пшибышевской там нет и быть не может, тем более он запомнил дату ее ухода – 1935 год, за 4 года до начала Второй мировой войны. Нет там и быть не может и Вилата, и Колло, и Фуше, и Робеспьера. Однако какая-то важная роль принадлежит именно этому времени. Как передавались записки Барера и его собственные, и рукопись, и книги? Очевидно, где-то в 21-м веке – центр, к которому сходятся все нити.
Бийо задумался и машинально ткнул «черепашкой» в схематично нарисованный цветок в нижнем правом углу экрана.
На экране тотчас развернулась картинка. Не репродукция или фотография, как в книге, а живая, как по телевизору. Человек. Женщина. Приятная довольно, но в сравнении с дикторами, журналистами, ведущими передач, каких он раньше видел, аскетичная. И одета она была очень строго, в белое. Голову покрывал странный убор. Чем-то напомнила она «серых сестер» в миссии Синнамари. Относительно ее возраста Бийо колебался. Серьезность и какая-то затаенная горечь противоречили ее моложавости, делали старше. Она внимательно, очень внимательно смотрела перед собой, чуть сдвинув брови. Прошло несколько минут. Именно, минут, это он почувствовал. Бийо нерешительно поднял правую руку в знак приветствия – жест, в общем-то понятный в любое время, по крайней мере в Европе. Женщина сделала то же самое. Под картинкой появился маленький чистый лист, как раз чтобы написать записку. И он спросил: «Вы тоже меня видите?» - на родном своем языке. Женщина кивнула. «И можно разговаривать? Но я вас не слышу.» Женщина качнула головой, пальцы ее быстро пробежали по доске с клавишами, почти такой же, как у Бийо, и в окошке под картинкой появилось слово: «Пишите» - на русском.
«Кто вы? Я – Бийо-Варенн, депутат Национального конвента во Франции в Первой республике».
«Анна Алексеева, просто гражданка своего государства».
«Вы в 213-м году?»
«В 215-м».
«В Советском Союзе?»
«Советского Союза больше нет».
«Почему?»
Ответ был короток:
«Термидор».
И Бийо показалось, лицо ее при этом стало почти по-мужски суровым.
Анна опустила глаза, пальцы снова пробежали по клавишам.
«Сейчас я должна работать, извините. Я синхронизировала компьютеры, ваш и мой, и вечером выйду на связь, когда буду дома».
«Конечно», - отозвался Бийо, но не удержался, чтоб не задать еще вопрос: «Вы – сестра милосердия?»
«Я врач и естествоиспытатель», - пришел ответ. Она отступила в сторону, Бийо увидел просторное помещение, с белыми блестящими стенами, наполненное машинами, приборами, склянками, похожими на аптечные. «Составляю и испытываю лекарства. До свидания.»
«До свидания», - успел написать Бийо. Картинка погасла.
Он познакомился и с семьей Анны. Муж Анны оказался коллегой Бийо, юристом. Belle-papa – ученый-физик, его младшая дочь, сестра Игоря, - математик. Дети учились в школе. Евгений собирался стать врачом, Мария – пойти по стопам матери. Все они были немногословны, но точны, тактичны и серьезны, даже дети, и умели объяснять просто, но не упрощенно. Мария научила его пользоваться интернетом. Больше других он разговаривал все же с Анной, и о времени, и об истории, и о Термидоре тоже. Иногда это выливалось в спор, но спор товарищеский.
Он читал новые дискуссии на сайте Vive Liberta, когда цветок в углу экрана распустился и перед ним возник незнакомый персонаж. Мужчина его же примерно возраста, по виду – из 215-го года, но что-то узнаваемое в нем было. В замешательстве глядели они друг на друга.
- Бийо? Бийо-Варенн? – услышал он в наушниках.
- Да… Кто… - не успел собеседник ответить, его осенило: - Жак Ру?
Не сказать, что встреча обоих безумно обрадовала. Но открывала для Бийо какую-то новую возможность.
- Где вы?
- В коммуне.
- В Парижской коммуне 1871 года?
- В виртуальной парижской коммуне 215-го.
- Там есть еще наши?
- Да.
- И я могу… присоединиться к вам?
- Если хотите.
- Каким образом? Что я должен сделать?
- Точно не знаю, Наверное, теперь уже просто придти.
Бийо почти не раздумывал. Он оглянулся.
- Я могу взять с собой дерево?
Вопрос несколько озадачил Ру. К нему подошел молодой человек.
- Тео, - Ру кивнул на экран, - Бийо-Варенн спрашивает, можно ли сюда взять дерево.
- Большое?
Бийо кивнул. Тео Леклерк с минуту поразмыслил, потом наклонился к микрофону:
- Вы сможете управиться с ослом?
- С каким ослом?
- Обыкновенным. Серым. Мы отправим к вам осла с тележкой, вам надо только донести до тележки ваше дерево.
- Но за окном снег. Зима. Это тропическое дерево.
- Ничего. Пальмы – они выносливые, - уверенно сказал Тео. – Идти совсем недалеко.
Бийо хватило времени, чтобы сложить в чемоданчик свои заметки, рукопись «Термидора» и написать короткий мессаж Анне, как раздался стук в дверь.
Это и правда был серый мохнатый ослик в красной попоне, запряженный в тележку, на которой как раз могла поместиться кадка. Бийо погрузил в тележку Attalea princeps, ослик без понуканий пошел вперед. Они миновали довольно длинную оранжерею, вышли на улицу. Леклерк поджидал их, стоя под снегом в наброшенном на плечи пальто.
- Можете расположиться вон там, - он указал на двухэтажный домик метрах в сорока. – В одной квартире Барер, ну, и у вас своя.
Ослик уверенно зашагал в нужном направлении. Тут Бийо пришла мысль оглянуться. Он видел огромную оранжерею, широкие улицы, много газонов, запорошенных снегом, и живописные дома, кремовые, фисташковые, голубые, светло-желтые, серые и даже красные, все они отличались один от другого. Ослик остановился у крыльца. Бийо потрепал его по короткой гриве, дернул колокольчик у двери. Ответа не было, поэтому он толкнул незапертую дверь и поскорее внес в тепло пальму.
J.V. (забравшись в уголок дивана, рассеянно листает книгу, пытается читать. Все время прислушивается к происходящему за окном. С тревогой ловит чужие шаги на лестнице. Вскакивает. Шаги остановились у двери. Стук). Войдите!
В дверях – знакомая фигура, но Вилат настолько поглощен своими мыслями, что в первые секунды чувствует только разочарование и новый приступ беспокойства. Осознает, наконец, кто перед ним, смотрит с выражением не слишком приятного удивления.
БИЙО ( Неловко). Мне сказали, здесь Барер живет.
J.V. (с вызовом). А больше ничего вам не сказали?.. (Одернув себя, сухо.) Да, здесь. Его нет дома.
БИЙО. Комнаты рядом пустые?
J.V. (только сейчас замечает чемодан). Пустые.
БИЙО. А ключ?
J.V. (сначала качает головой). Ключей нет… вообще.
БИЙО поворачивается и идет к двери напротив. Вилат неуверенно – за ним. Бийо тянет за ручку дверь, которая легко поддается. Вилат зажигает яркий свет на площадке. За маленькой прихожей, где основное место занимает печка с изразцами, открывается комната с пустыми чистенькими стенами, надраенным до блеска полом; единственный предмет обстановки – черный диван 1880-х годов. Через большое окно (без гардин и занавесок) беспрепятственно проникает свет уличных фонарей. Бийо нашарил выключатель, и комнату заливает резковатый электрический свет лампы, свисающей с потолка на длинном шнуре. Осмотр, видимо, его удовлетворяет, он ставит к стене чемодан и выходит на площадку, не закрывая дверь.
J.V. (нерешительно). Помочь вам?
БИЙО. У меня нет вещей. (Спускается по лестнице. Вилат, перегнувшись через перила, видит, что внизу стоит пальма в кадке. Сбегает по ступенькам и берет кадку с другой стороны. Бийо не возражает. Ставят пальму наискось от окна.)
J.V. Если… Чайник, если нужен… Или что-нибудь еще. (Бийо кивает, очевидно намеренный заняться обустройством. Вилат выходит.)
Виржини-Бригитта ни о чем об этом не знала, конечно. Она просто что-то сделала.